Читаем без скачивания Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Александра Бруштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шаг в шаг, шаг в шаг! – объясняет Меля. – Зашли обожяемые зачем-нибудь в свой класс – стойте под дверью их класса и ждите, когда они опять выйдут. Зашли они в уборную, – и вы в уборную! Шьто же, мне любимое пирожьное в уборной есть?
Мы хохочем.
– А потом, – говорит Меля сурово, – надо ведь еще подарки делать! Цветочки, картинки, конфетки, – а ну их к богу! Вы мою тетю знаете, видели?
– Знаем… – вспоминаем мы не без содрогания. – Видели!
– А можно с такой теткой подарки делать?
Ну, это мы сами понимаем: нельзя. Вообще, в описании Мели, обожание – вещь не веселая, и нас это не прельщает.
– Вот учителей обожать легче! – продолжает Меля. – Это все делают… Ходить за учителем, который твой обожаемый, не надо. А если, например, сейчас будет урок твоего обожаемого учителя, ты навязываешь ему ленточку на карандаш или на ручку, которые у него на столе лежат. И еще ты должна везде про него говорить: «Ах, ах, какой дивный дуся мой Федор Никитич Круглов!»
– Ну уж – Круглов! – возмущаемся мы хором.
– Не хотите Круглова – берите других, – спокойно отвечает Меля.
– Хорошо! Я нашла! – кричит Варя Забелина. – Я Виктора Михайловича обожать буду! Учителя рисования. Чудный старик!
– Ну вот… – огорчаюсь я. – Только я подумала про Виктора Михайловича, а уж ты его взяла!
– Давай пополам его обожать? – миролюбиво предлагает Варя.
– Можешь взять учителя чистописания, – подсказывает Меля.
– Нет, как же я буду его обожать, когда он на каждом уроке говорит про меня: «Что за почерк! Ужасный почерк!» А я вдруг его обожаю! Это будет – вроде я к нему подлизываюсь.
– Можно обожать и не учителя, а учительницу. Дрыгалку хочешь? – дразнит меня Меля. – Колоду хочешь?
Я не хочу ни Дрыгалку, ни Колоду, ни даже учительницу танцевания Ольгу Дмитриевну.
– Ну, знаешь… – Меля разводит руками. – Ты просто капризуля, и все. Всех мы перебрали – никто тебе не нравится! Ну, хочешь, можно кого-нибудь из царей обожать – они в актовом зале висят. Одни – Александра Первого, другие – Николая Первого обожают.
Мы молчим. Я напряженно думаю. Ну кого бы, кого бы мне обожать? И вдруг с торжеством кричу:
– Нашла! Нашла! Я ксендза обожать буду!
В первую минуту все смотрят на меня, как на полоумную. – Ксендза? Ксендза Олехновича? За что его обожать? Что ты, ксендза не видала?
Нет, видала. Даже близко видала – например, ксендза Недзвецкого. Но ксендз Недзвецкий красивый, высокий, изящный, а ксендз Олехнович (он преподает Закон Божий девочкам-католичкам) – старенький, облезлый, в нечищеной сутане. И голова продолговатая, бугристая, как перезрелый огурец. А нос у него сизый и вообще лицо бабье, похоже на Юзефино… Нет, кончено, решено: я буду обожать ксендза Олехновича! Поляков обижают – вот я буду ксендза обожать, тем более что за обожаемыми преподавателями не надо ходить по коридорам, не надо ничего им говорить. Просто скажешь кому-нибудь иногда: «Ксендз Олехнович – такой дуся!» – и все. Правда, сказать это про ксендза Олехновича очень трудно – все равно что сказать про старую метлу, что она красавица. Ну, как-нибудь…
Увы! Мое «обожание» ксендза Олехновича кончается в тот же день. Да еще при таких трагических обстоятельствах, что я этого вовек не забуду…
Третий урок – тот, после которого начинается большая перемена, – урок Закона Божия… Эти уроки всегда совместные для обоих отделений нашего класса – и для первого и для второго. Все православные девочки из обоих отделений собираются в первом отделении, и там со всеми ими одновременно занимается православный священник отец Соболевский. А все католички – из обоих отделений – собираются у нас, во втором отделении, и со всеми ими вместе занимается ксендз Олехнович. В нашем классе есть еще несколько так называемых «инославных» девочек: одна немкалютеранка, две татарки-магометанки и две еврейки – Маня Фейгель и я. Всех нас сажают в нашем втором отделении на последнюю скамейку, и мы присутствуем на уроке ксендза Олехновича. Нам велят сидеть очень тихо; мы можем читать, писать, повторять уроки, но, боже сохрани, нельзя шалить!
Мы не знаем, конечно, что в этом навязанном ксендзу присутствии девочек, посторонних его религии и его национальности, есть, несомненно, что-то оскорбительное для него.
Ведь вот на урок православного Закона Божия нас не сажают! Не хотят обижать священника отца Соболевского. А за что же обижать старенького ксендза?
Ксендзу, наверно, обидно в его уроке все – от начала до конца. Во-первых, он должен преподавать не на родном языке, а по-русски. Говорит он по-русски плохо – может быть, он делает это даже нарочно. «А, вы заставляете меня учить польских детей на чужом языке? Так вот же вам: Да́вид схо́вау камень и по́шед битися з тым Голиа́тэм», – это значит: Давид спрятал камень и вышел на бой с Голиафом.
Наверно, обижает ксендза и то, что на его уроке сидит пять «инославных» девочек. Неужели нельзя было оставить его с одними девочками-католичками, а нас посадить на этот час куда-нибудь в другом месте? И ксендз Олехнович – «мой дуся ксендз»! – явно оскорблен этим. Он старается не смотреть в нашу сторону, но его сизый нос становится каким-то негодующе-фиолетовым.
Нас, пятерых «инославных», это тоже очень смущает и стесняет. Мы стараемся сидеть тихо, как мыши, мы не шепчемся, не переговариваемся – мученье, а не урок! За короткий срок я, кажется, выучила лица моих «инославных» подруг наизусть, до последней черточки. Вот красотка татарка Сонечка Тальковская – самая хорошенькая девочка из всего нашего класса (это Лида Карцева говорит, а Лида понимает, кто хорошенький, а кто нет!); у Сонечки смуглопалевое личико, прелестный носик и такие лукавые, чуть косо разрезанные глазки, как угольки! Другая татарка (в институте надо говорить «магометанка»), Зина Кричинская, по виду ничем не напоминает о своем татарском происхождении. Она блондинка со светлыми волосами, с таким нежнорозовым лицом, как прозрачное брюшко новорожденного щеночка. О ее восточном происхождении говорит только разрез ее глаз, слегка, очень отдаленно, монгольский. Зину Кричинскую я люблю с первого дня – это удивительно милая, тихая девочка, очень добрая и хорошая.
И Соню Тальковскую, и Зину Кричинскую, и Луизу Кнабэ я уже знаю наизусть – рассматривать их мне уже неинтересно. О Мане Фейгель я и не говорю. Что же мне делать, чем заняться, чтоб не шуметь, чтоб не обиделся «мой дуся ксендз»? У меня есть с собой книга – «Давид Копперфильд». Я берусь за чтение и понемногу забываю обо всем на свете.
Я начала читать эту книгу два дня тому назад, и она захватила меня с первых страниц. Счастливая жизнь – маленький Дэви, его милая мама и смешная, добрая няня Пеготти… Потом мама – ну, зачем, зачем она это сделала? – выходит замуж за мистера Мордстона… Все несчастны – и мама, и Пеготти, и маленький Дэви, которого мучают мистер Мордстон и его отвратительная сестра Клара, гадина этакая, я бы ее посадила в собачью будку на цепь! Я бы этих проклятых Мордстонов, я бы их… Я резко поворачиваюсь на своей скамейке – мой ранец отлетает на несколько шагов, и с какими шумом, с каким грохотом, ужас!
«Мой дуся ксендз» смотрит в мою сторону недовольными глазами. Конечно, он думает, что это я нарочно, что я шалю на его уроке… От угрызений совести, от огорчения я просто каменею на своей скамейке. Ранец лежит на полу далеко от меня: встать, чтобы поднять его, – значит опять произвести шум, опять навлечь на себя сердитый взгляд «дуси ксендза», – нет, я на это не решаюсь. Пусть ранец лежит там, где упал, до конца урока…
Сижу неподвижно. Катастрофа с падением моего ранца, кажется, забывается. Я даже снова берусь за «Давида Копперфильда».
И вдруг в классе начинается невероятное оживление. Все вертятся на своих местах, переглядываются, подавляют улыбки, перешептываются… И все смотрят в одно и то же место. Я тоже смотрю туда – и меня охватывает ужас! При падении моего злополучного ранца проклятая бутылка с молоком выскользнула из него и упала несколько дальше, так что ее не сразу увидишь из-за угла парты. Я чуть-чуть привстаю и вижу, что пробка из бутылки выскочила (наверно, Юзефа «напихала» недостаточно бумаги вокруг маленькой пробки) и из горлышка бутылки тонкой струйкой льется по полу молоко. Оно течет по среднему проходу между партами – прямо под стул ксендза. И ксендз замечает это…
Что он мне говорит, ох, что он мне говорит! «Стыдно! Неприличные шалости! Неуважение!» Ну, все слова, какие можно придумать к этому случаю. Я слушаю все это, стоя в своей парте. Ксендз не кричит на меня, не ругает меня, он даже не повышает голоса; он стоит, седой и несчастный, реденькие волоски на его голове – как на корешке редьки. Ксендз отступил от своего стула, под который медленно, неумолимо течет тонкая струйка молока… От всего этого мне еще тяжелее. Поднимаю глаза, – ох! Ксендз смотрит на меня без всякой ненависти, даже как-то грустно, – наверно, он думает: «Вот как нам, полякам, плохо! Всякий ребенок издевается над нами!»